Введение в поведение - Страница 85


К оглавлению

85

По сути дела, это снова возвращает нас к проблеме естественного: как соотносятся все эти впечатляющие достижения обезьян в языковых проектах, с их естественными интеллектуальными и коммуникативными процессами? В данном случае, однако, этот вопрос стоит особенно остро благодаря одному чрезвычайно интересному аспекту.

Как известно, у человека способность говорить и понимать язык жестко (пожалуй, более жестко, чем какая-либо другая психическая функция) привязана к строго определенным участкам мозга. Причем правильно созреть, «сложиться» эти структуры могут только в том случае, если в период их созревания ребенок слышит (или ощущает каким-либо иным образом) человеческую речь. Если же он лет до шести не встретился ни с одним человеческим языком, он уже никогда не научится говорить – что и доказывают трагические истории реальных «маугли».

Успешное освоение обезьянами языков-посредников позволяет предположить, что в их мозгу есть эти (или аналогичные) структуры и что они достаточно развиты. Чем же они были заняты с незапамятных времен и до 1966 года, когда Аллен и Беатрис Гарднеры начали работать с юной Уошо? Что стимулирует их до такой степени, что позднее они позволяют обезьянам овладеть языком-посредником?

Самое, наверное, поразительное в истории изучения языкового поведения обезьян – это то, насколько мало места в ней занимает вопрос об их естественных коммуникациях. Во многих публикациях он не обсуждается вовсе. В других авторы (не только скептики, но и энтузиасты) ограничиваются коротким и голословным заявлением, что, мол, понятно, что в природе у обезьян ничего подобного нет. Третьи осторожно говорят, что о «естественных языках» животных мы практически ничего не знаем, и указывают на почти непреодолимые трудности расшифровки этих «языков» в природных условиях.

Трудности и в самом деле весьма впечатляют. Доказать наличие (а тем более – отсутствие) такой системы коммуникации, которую можно назвать «языком», невозможно ни в модельных группах животных в неволе, ни путем дистанционного наблюдения за вольными стаями. Исследователь должен внедриться в группу горилл, шимпанзе или бонобо, стать в ней «своим» и провести среди обезьян достаточно длительное время, наблюдая за их общением между собой. При этом успеха ему никто не гарантирует. Примеры таких исследований есть (см. ниже), но их немного – мало кто готов провести годы или хотя бы месяцы в стае шимпанзе. Но даже если такой подвижник найдется – как он установит, что имеет дело с языком? Мы уже говорили о том, что обычными методами, применяемыми при анализе коммуникативных систем животных, принципиально невозможно установить наличие у этих систем свойства перемещаемости – сигнал нельзя соотнести с тем, чего нет. Но то же самое можно сказать и о других отличительных особенностях человеческого языка: открытости (способности описывать неограниченное множество предметов и явлений), продуктивности (способности порождать по мере надобности новые элементы – хотя бы новые слова), независимости формы (отсутствии связи между свойствами слова и свойствами обозначаемого им предмета или действия), правильной грамматической структуре… Если система сигналов тех или иных животных обладает какими-то из перечисленных свойств – как мы можем это обнаружить?

Когнитивная этология: конфликт существительного с прилагательным

Впрочем, в сходную методологическую ловушку попадает почти вся когнитивная этология (как стали со временем называть все исследования поведения животных, основанные на когнитивистском подходе). В самом деле, какие бы удивительные результаты ни получали ученые в лаборатории, над ними всегда висит вопрос: а соответствует ли данному феномену хоть что-то в реальном поведении животных данного вида в природе? А полевые исследования в конечном счете всегда сводятся к совокупности единичных наблюдений – безусловно интересных, но непригодных для статистической проверки, не имеющих контрольной серии для сравнения и в целом несопоставимых ни между собой, ни с лабораторными данными. (Да оно и немудрено: проявления интеллекта по определению сугубо индивидуальны, неожиданны, нестандартны и чаще всего наблюдаются в необычных для животного ситуациях.) Что дает основания наиболее радикальным критикам когнитивной этологии утверждать, будто вся она основана на анекдотических случаях, произвольных интерпретациях и антропоморфизме. И в силу этого вообще отказывать ей в научности: мол, увидел исследователь, скажем, как обезьяна бьет камнем по камню, – и тут же квалифицирует это как «попытку изготовления орудий при помощи других орудий».

Конечно, столь категоричная оценка всего направления вряд ли справедлива. Но доля правды в ней есть: провозгласив психологическую интерпретацию поведенческих актов животных возможной и необходимой, когнитивная этология до сих пор не создала надежных и объективных методов такой интерпретации. Равно как и сколько-нибудь внятной общей теории изучаемых ею процессов.

Резонно спросить: а есть ли вообще какая-то связь между когнитивной этологией и собственно этологией? Или, перефразируя известную шутку, можно сказать, что эти термины соотносятся так же, как обращения «милостивый государь» и «государь»? Найти между ними преемственность в теории, пожалуй, в самом деле нелегко: отдавая ритуальную дань уважения построениям Лоренца и Тинбергена, когнитивные этологи практически не используют их как концептуальную основу для своих конкретных исследований. И это не удивительно: понятия и модели, разработанные для описания и объяснения врожденного поведения, мало что дают (по крайней мере, при применении «в лоб») для понимания поведения пластичного, если и передающегося из поколения в поколение, то не генетически, а путем подражания и научения. И уж тем более – для понимания проявлений интеллекта.

85