Введение в поведение - Страница 81


К оглавлению

81

Это, впрочем, соответствовало тенденциям в мировой науке о поведении: для этологов проблема интеллекта была интересной, но мало связанной с основной тематикой их работ (тем более что их главный козырь – морфологический подход к поведению – в этой области был практически неприменим), а бихевиористы вообще не видели в интеллекте ничего, кроме результатов предшествующего обучения. Однако примерно в середине 1960-х годов когнитивная революция вновь сделала эту тематику чрезвычайно модной – и работы по когнитивным способностям животных хлынули рекой. Спустя еще десятилетие видный американский физиолог Дональд Гриффин (тот самый, который еще в 1940-е годы разобрался в механизме эхолокации у летучих мышей и, в частности, доказал ультразвуковую природу их сигналов) прямо поставил вопрос о существовании у животных разума и сознания.

Утверждение Гриффина вызвало яростные споры, не утихающие до сих пор, но, по сути, он лишь сказал вслух то, что было к этому времени на уме у многих. Термин «когнитивные процессы» с самого начала был в значительной мере благопристойным эвфемизмом: в первую очередь последователей нового направления интересовали, конечно, именно интеллектуальные возможности животных. Но чем и как их хотя бы зарегистрировать и измерить – а главное, как сравнить эти возможности для существ с совершенно разным устройством тела и образом жизни? Понятно, что предлагать, скажем, дельфину те задачи, которые Кёлер предлагал шимпанзе, бессмысленно – не потому, что он глупее, а потому, что плавниками трубки не состыкуешь. Но как тогда сравнить умственные способности этих животных? Как раз в середине 1960-х широкую известность получили предположения о необычайно высоком (по утверждению некоторых энтузиастов – сопоставимом с человеческим) интеллекте дельфинов. Образ «разумных дельфинов» с тех пор прочно обосновался в массовом сознании и массовой культуре, но как научная гипотеза эта идея повисла в своеобразной невесомости: наука не могла сказать по этому поводу ничего определенного, ибо не имела средств объективно сравнить интеллект животных разных видов.

Впрочем, отсутствие объективных методов изучения интеллекта было лишь отражением гораздо более глубокой, фундаментальной проблемы: а что, собственно, такое «интеллект»? Как мы помним, и на заре зоопсихологии, и позже, в первой половине прошлого века, интеллект «по умолчанию» отождествляли со способностью к обучению – которую, в свою очередь, оценивали по скорости выработки нового навыка. Однако широкие сравнительные исследования, развернутые в 1930–1950-е годы учеными павловской школы (см. главу 5), показали, что, если условия обучения более-менее адекватны для всех исследованных видов (например, когда животное обучают поворачивать в определенную сторону в Т-образном лабиринте), у представителей всех основных классов позвоночных выработка простого двигательного навыка требует примерно одинакового числа проб. Позже было показано, что примерно такое же количество проб требуется и многим активно двигающимся беспозвоночным, а также… взрослым здоровым людям, если обучать их так же, как животных, – не прибегая ни к каким словесным инструкциям. Что бы мы ни понимали под «интеллектом», вряд ли его показателем может служить параметр, одинаковый для человека и червя!



Взоры зоопсихологов, естественно, обратились в сторону «человеческой» экспериментальной психологии. Но она мало чем могла им помочь. Проблема природы и измеримости интеллекта – одна из самых темных и запутанных в психологии: споры на сей счет не прекращаются на протяжении всей ее истории. Сегодня, несмотря на обилие экспериментальных методик и тестов, психологи по-прежнему не могут сказать, что такое интеллект (разум, рассудок и т. п.), действительно ли все, что мы называем этим словом, имеет единую природу, можно ли измерить (или хотя бы объективно сравнить) его у разных людей и если да, то как это сделать. Полвека назад ситуация отличалась только одним: подавляющее большинство тогдашних психологов сходилось на том, что «интеллект – это то, что есть у людей и чего нет даже у самых высокоразвитых животных». Понятно, что энтузиастов исследования интеллекта животных этот тезис не устраивал даже в качестве исходной гипотезы.

Возможным выходом из положения представлялось исследование сложных форм обучения. Можно ли, например, животное того или иного вида научить выбирать предметы по абстрактным признакам? Например, выбирать коробочку ровно с тремя пятнами на крышке – которые при этом могут быть любой формы, размера и цвета? Или всегда выбирать определенную геометрическую фигуру (скажем, треугольник), несмотря на то что ее параметры тоже меняются в каждом опыте? Может ли животное выбирать новый, ранее не предъявлявшийся предмет – именно по признаку новизны? Можно ли побудить его пользоваться относительными признаками («больше – меньше», «выше – ниже» и т. д.) или оперировать символами предметов вместо самих предметов? Ведь для всего этого нужен интеллект, не правда ли?



За прошедшие десятилетия вышло (и продолжает выходить) великое множество работ такого рода, существенно расширивших наши представления не только об интеллекте животных, но и об общих принципах переработки и использования информации живым мозгом. Однако связь между изучаемыми в них характеристиками и интеллектом по-прежнему остается проблематичной. Известно, например, что некоторые очень умные люди теряются перед простенькой задачкой типа «найдите закономерность» – хотя им, в отличие от подопытной собаки или обезьяны, сообщили, что нужно делать. С другой стороны, откуда нам известно, что любой интеллект должен использовать те же самые инструменты, что и наш собственный, – символы, общие категории, числа и т. п.?

81