Введение в поведение - Страница 58


К оглавлению

58

В течение примерно полутора десятилетий в советской нейрофизиологии параллельно развивались обе этих тенденции. С одной стороны, наиболее креативные и независимо мыслящие исследователи (не только из павловской школы, но и вне ее – такие как фактический создатель нейрофизиологии движения Николай Бернштейн, выдающийся грузинский физиолог Иван Бериташвили и ряд других ученых) напряженно искали пути выхода за пределы рефлекторной парадигмы, ощущавшейся уже как прокрустово ложе. С другой – нарастала догматизация и идеологизация павловского научного наследия. Разумеется, вторая тенденция была во многом результатом влияния официальной идеологии. Однако до поры до времени это влияние выражалось не столько в силовом давлении, сколько в некоем запросе: партийные идеологи ждали от ученых окончательного формирования «павловского учения» именно как составной части идеологического канона и готовы были поощрять тех, кто обеспечит такой «продукт». И запрос не остался без ответа: среди учеников и сотрудников Павлова быстро сложилась плеяда научных начетчиков, главным занятием которых стало своеобразное «павловское богословие»: бесконечное восхваление, подтверждение и комментирование наследия великого физиолога, а также отпор любым попыткам «извращения и ревизии» (читай: развития) его учения. И все это происходило на фоне нарастающей изоляции советской науки от мировой (дополнительно усилившейся в годы войны, но начавшейся задолго до нее и продолжавшейся после ее окончания).

Разумеется, павловская школа не поделилась без остатка на еретиков и начетчиков: желающим заниматься настоящей наукой в рамках ортодоксально-павловских представлений хватало и тем, и возможностей. Собственно, эта категория исследователей и составила мейнстрим павловской школы конца 1930-x – 1940-х годов, ее ведущие представители заняли руководящие посты в основных центрах павловской научной империи. Наиболее видной фигурой этого мейнстрима был академик Леон Орбели – один из ближайших сотрудников Павлова, ставший к концу 1940-х годов директором обоих главных «павловских» научных центров: Физиологического института АН СССР и Института эволюционной физиологии и патологии высшей нервной деятельности Академии медицинских наук (характерная деталь: оба института носили имя Павлова). Леон Абгарович и его многочисленные сотрудники сделали именно то, к чему безуспешно призывали американскую «сравнительную психологию» ученые школы Нобла: развернули широкие сравнительные исследования процессов научения и пластичности поведения у самых разных животных, представлявших не только все основные классы позвоночных, но и многие типы беспозвоночных. Объектами исследований стали моллюски (головоногие, брюхоногие и даже двустворчатые), членистоногие (ракообразные, паукообразные и, конечно же, насекомые), иглокожие, плоские и кольчатые черви, кишечнополостные и даже простейшие – амебы и инфузории. Оказалось, что всем им присущи способности к тем или иным формам обучения. Несмотря на всю благонамеренность и ортодоксальность исходных установок исследователей, полученные ими результаты тоже с трудом увязывались с классическими представлениями павловской школы: оказывается, обучение возможно не только без коры головного мозга, но и без мозга как такового, без каких-либо выраженных скоплений нервных элементов и даже (в случае простейших) без самой нервной системы. Конечно, реакции амеб и инфузорий никто «условными рефлексами» не называл, а применимость этого понятия к адаптивным изменениям в поведении гидры или морского ежа была предметом довольно жарких споров. Но фундаментальное единство этих феноменов становилось все очевидней. Способность к обучению как таковая оказалась не связанной с обладанием теми или иными конкретными нервными структурами, в ней нельзя было видеть привилегию наиболее высокоразвитых животных. Адаптивно изменять свое поведение в тех или иных пределах могут, как выяснилось, все, у кого вообще есть поведение.



Эти исследования школы Орбели, а также начатые в ее рамках пионерные работы по генетике поведения представляли немалый интерес для мировой науки, органично заполняя возникшую в ней лакуну в этой области. Увы, советская наука все больше выпадала из мирового контекста: работы советских ученых все реже появлялись в зарубежных журналах, а сами они – на международных конгрессах и конференциях. Атмосфера «бдительности» и «поиска врагов» неизбежно подавляла и личные неформальные контакты советских ученых с зарубежными. Новый удар по международным связям нанесла война: исторически русская физиология была наиболее тесно связана именно с немецкой и «выходила в мир» в основном через нее; в советское время эта связь только укрепилась, так как в межвоенные годы из всех великих держав Германия была наиболее дружественной по отношению к СССР. Начавшееся было после войны некоторое восстановление научных контактов (именно в это время в англоязычной научной прессе стали появляться работы ведущих советских ученых – в частности, психолога Александра Лурии, – о которых мы скажем несколько слов в следующей главе) было прервано разразившейся в 1948 году идеологической кампанией против «безродного космополитизма» и «низкопоклонства перед Западом». Дополнительно дискредитировала советскую науку и прошедшая в том же году печально знаменитая сессия ВАСХНИЛа, ознаменовавшая окончательный разгром и запрет в СССР генетики и связанных с нею дисциплин (эволюционной теории, цитологии и т. д.).

58